Поединок куприн краткое содержание по частям. Поединок (повесть), сюжет, герои

Повесть “Поединок” увидела свет в 1905 году. Это история о конфликте гуманистического мировоззрения и насилия, процветавшего в армии того времени. Повесть отражает виденье армейских порядков самим Куприным. Многие герои произведения – персонажи из реальной жизни писателя, с которыми он столкнулся во время службы.

Юрий Ромашов, молодой подпоручик, тяжело переживающий всеобщее моральное разложение, царящие в армейских кругах. Он часто бывает в гостях у Владимира Николаева, в чью супругу Александру (Шурочку) он тайно влюблен. Ромашов также поддерживает порочную связь с Раисой Петерсон, женой своего сослуживца. Этот роман перестал доставлять ему какую-либо радость, и однажды он решился разорвать отношения. Раиса вознамерилась отомстить. Вскоре после их разрыва, кто-то стал засыпать Николаева анонимками с намеками на особую связь между его супругой и Ромашовым. Из-за этих записок Шурочка просит Юрия больше не посещать их дом.

Однако и других бед у молодого подпоручика хватало. Он не позволял унтерам устраивать драки, постоянно пререкался с офицерами, поддерживающими моральное и физическое насилие над подопечными, чем вызывал недовольство командования. Материальное положение Ромашова также оставляло желать лучшего. Он одинок, служба для него теряет смысл, на душе горько и тоскливо.

Во время церемониального марша подпоручику пришлось пережить самый страшный позор в его жизни. Юрий попросту замечтался и допустил фатальную ошибку, нарушив строй.

После этого случая Ромашов, терзая себя воспоминаниями о насмешках и всеобщем порицании, не заметил, как оказался недалеко от железной дороги. Там он встретил солдата Хлебникова, который хотел покончить с собой. Хлебников сквозь слезы рассказывал о том, как над ним издеваются в роте, о побоях и насмешках, которым нет конца. Тогда Ромашов стал еще ярче осознавать, что каждая безликая серая рота, состоит из отдельных судеб, и каждая судьба имеет значение. Его горе меркло на фоне горя Хлебникова и ему подобных.

Немногим позже в одной из рот повесился солдат. Это происшествие повлекло за собой волну пьянства. Во время попойки между Ромашовым и Николаевым разгорелся конфликт, который повлек за собой дуэль.

Перед дуэлью в дом Ромашова пожаловала Шурочка. Она стала взывать к нежным чувствам подпоручика, говорить, что стреляться они должны обязательно, ведь отказ от дуэли может быть неверно истолкован, однако никто из дуэлянтов не должен быть ранен. Шурочка заверила Ромашова, что ее супруг согласен на эти условия и их договоренность останется в тайне. Юрий согласился.

В итоге, несмотря на заверения Шурочки, Николаев смертельно ранил подпоручика.

Главные герои повести

Юрий Ромашов

Центральный персонаж произведения. Добрый, застенчивый и романтичный молодой человек, которому не по душе суровые армейские нравы. Он мечтал о литературной карьере, часто гулял, погружаясь в размышления, мечты о другой жизни.

Александра Николаева (Шурочка)

Объект воздыхания Ромашова. На первый взгляд, это талантливая, обаятельная, энергичная и умная женщина, ей чужды сплетни и интриги, в которых участвуют местные дамы. Однако на поверку оказывается, что она гораздо коварней всех их. Шурочка мечтала о роскошной столичной жизни, все остальное для нее не имело значения.

Владимир Николаев

Неудачливый муж Шурочки. Он не блещет интеллектом, проваливает вступительные экзамены в академию. Даже его жена, помогая ему готовиться к поступлению, усвоила почти всю программу, а Владимиру это никак не удавалось.

Шульгович

Требовательный и суровый полковник, часто недовольный поведением Ромашова.

Назанский

Офицер-философ, который любит рассуждать об устройстве армии, о добре и зле в целом, склонен к алкоголизму.

Раиса Петерсон

Любовница Ромашова, жена капитана Петерсона. Это сплетница и интриганка, не обремененная никакими принципами. Она занята игрой в светскость, говорит о роскоши, но внутри нее – духовная и моральная нищета.

В “Поединке” А. Куприн демонстрирует читателю всю ущербность армии. Главный герой, поручик Ромашов, все больше и больше разочаровывается в службе, находя ее бессмысленной. Он видит жестокость, с которой офицеры относятся к своим подчиненным, становится свидетелем рукоприкладства, никак не пресекаемого руководством.

Большая часть офицеров смирилась с существующим порядком. Одни находят в нем возможность выместить на других собственные обиды посредством морального и физического насилия, проявить жестокость, свойственную характеру. Другие просто принимают реальность и, не желая бороться, ищут отдушину. Часто этой отдушиной становится пьянство. Даже Назанский, умный и талантливый человек, топит в бутылке мысли о безысходности и несправедливости системы.

Разговор с солдатом Хлебниковым, который постоянно терпит издевательства, утверждает Ромашова во мнении о том, что вся эта система прогнила насквозь и не имеет права на существование. В своих размышлениях подпоручик приходит к выводу, что есть лишь три занятия, достойные честного человека: наука, искусство и вольный физический труд. Армия же представляет собой целое сословие, которое в мирное время пользуются благами, заработанными другими людьми, а в военное – идет убивать таких же вояк, как они сами. Это лишено смысла. Ромашов задумывается над тем, что было бы, если б все люди в один голос сказали “нет” войне, и необходимость в армии отпала сама собой.

Дуэль Ромашова и Николаева – это противостояние честности и коварства. Ромашова убило предательство. Как в то время, так и сейчас, жизнь нашего общества – это поединок между цинизмом и состраданием, верностью принципам и аморальностью, человечностью и жестокостью.

Так же вы можете прочитать , одного из самых видных и популярных писателей России первой половины ХХ века.

Наверняка вас заинтересует краткое содержание самой удачной по мнению Александра Куприна его , проникнутой сказочной, или даже мистической атмосферой.

Главная идея повести

Проблемы, затронутые Куприным в “Поединке”, выходят далеко за рамки армии. Автор указывает на недостатки общества в целом: социальное неравенство, пропасть между интеллигенцией и простым народом, духовное падение, проблему взаимоотношений между обществом и отдельной личностью.

Повесть “Поединок” получила положительный отзыв от Максима Горького. Он утверждал, что это произведение должно глубоко затронуть “каждого честного и думающего офицера”.

К. Паустовского глубоко тронула встреча Ромашова и солдата Хлебникова. Паустовский причислил эту сцену к лучшим в русской литературе.

Однако “Поединок” получил не только положительную оценку. Генерал-лейтенант П. Гейсман обвинял писателя в клевете и попытке подрыва государственного строя.

  • Первое издание повести Куприн посвятил М. Горькому. По словам самого автора, всеми самыми смелыми мыслями, выраженными на страницах “Поединка”, он обязан влиянию Горького.
  • Повесть “Поединок” была экранизирована пять раз, последний – в 2014 году. “Поединок” стал последней серией четырех-серийного фильма, состоявшего из экранизаций произведений Куприна.

В шестой роте подходят к концу вечерние занятия. Изучается практический устав гарнизонной службы. Молодые солдаты путаются, теряются, страшась расправы, впадают то в одну, то в другую крайность. На плацу беседуют младшие офицеры: поручик Веткин — «лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница», подпоручик Ромашов, который служит только второй год, и подпрапорщик Лбов — «живой стройный мальчишка», любитель армейских анекдотов. Им непонятно, зачем муштровать солдат перед самым смотром — ведь устанут, не смогут себя показать. Гарцуя на лошади, появляется поручик Бек-Агамалов. Он предлагает товарищам потренироваться в рубке глиняных чучел и единственный оказывается на высоте в этом искусстве. Приезжает в коляске полковник Шульгович. Он проверяет выучку одного из подчиненных Ромашова, татарина Шарафутдинова. Тот теряется, Ромашов заступается за него и попадает под домашний арест «за непонимание воинской дисциплины». Его непосредственному начальнику, капитану Сливе, объявлен выговор.

Ромашов бредет по шоссе, вспоминая сцену на плацу. В нем закипают «мстительные, фантастические, опьяняющие мечты»: вот он готовится и поступает в академию, вот оканчивает ее и становится офицером генерального штаба, вот становится свидетелем того, как распекают на маневрах полковника Шульговича, вот усмиряет бунт, добивается славы на войне и даже еще до войны — на службе шпионом. Увлекшись, он переходит на бег. Затем останавливается, конфузится глупости приходящего на ум.

Дома Ромашов спрашивает у своего денщика Гайна- на, не звали ли его на вечер к поручику Николаеву. «Никак нет», — отвечает тот, и Ромашов в который уже раз дает себе слово не ходить к Николаевым. Он безнадежно влюблен в жену поручика Александру Петровну. Ромашов вспоминает, как он планировал свою жизнь год назад — основательное знакомство с классической литературой, изучение языков, занятия музыкой, подготовка к академии. А теперь он даже не притрагивается к книгам, пьет водку в офицерском собрании, завел «грязную и скучную» связь с полковой дамой. Ему стыдно. Гайнан приносит ему письмо от этой самой дамы, Раисы Петерсон. То, что письмо приторно пахнет духами, тон письма — все раздражает Ромашова. Он рвет письмо и осознает, что все же пойдет к Николаевым. Гайнан просит хозяина подарить ему бюст Пушкина (Гайнан — идолопоклонник).

Подойдя к дому Николаевых, Ромашов долго смотрит через окно на Александру Петровну, Шурочку. Войдя в дом, он изрядно конфузится. Николаев, как всегда, зубрит. Шурочка не желает жить в захолустье среди пошлости, мещанства и интриг, ей нужны большое общество, свет, музыка, умные собеседники, поклонение, поэтому она, не жалея времени, помогает мужу готовиться к экзамену в академию, который он уже дважды проваливал. Расчувствовавшись, Шурочка плачет «злыми, самолюбивыми, гордыми слезами», но быстро успокаивается и переводит разговор на тему об офицерских поединках. Она полагает, что дуэль — это и бойня, и кровавая буффонада, что русские неверно представляют себе, что такое офицерская честь, для этого им и нужны поединки, устраняющие «амикошонство, фамильярное зубоскальство… сквернословие, пускание друг другу в голову графинов с целью все-таки не попасть, а промахнуться». По ее мнению, офицер должен быть образцом корректности, чего не скажешь об офицерах полка. Особенно неодобрительно Шурочка отзывается о «беспросыпном пьянице» Назанском и «карточном шулере» Арчаков- ском. Николаев после обеда идет спать, и Ромашов оказывается вынужденным откланяться.

Выйдя на крыльцо, Ромашов слышит, как денщик Николаева, Степан, жалуется на него приятелю: «Ходить, ходить кажын ден£>. И чего ходить, черт его знает!» Он краснеет от стыда и решает «назло» Шурочке сходить к Назанскому. Тот отстранен на месяц от службы по причине запоя и рассказывает Ромашову, что, хлебнув спиртного, чувствует себя свободным и много размышляет «о лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах». По мнению Назанского, «любовь имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов». Назанский когда-то мечтал влюбиться в «необыкновенную женщину» и посвятить ей «всю жизнь, все мысли». Он рассказывает Ромашову о своей любви к такой женщине, с которой ему пришлось расстаться, потому что он не смог бросить пить. Впрочем, между ними и романа-то не было: «всего десять-пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров». Он показывает ее единственное письмо. Ромашов узнает почерк Шурочки, и ему становится понятной причина ее неприязни к Назанскому. Вернувшись домой, он находит вторую записку от Раисы с угрозами и намеками на «роман» Ромашова с Шурочкой и с требованием непременно быть в субботу в собрании. Заснув, Ромашов видит себя во сне беззаботным ребенком. Просыпается он на мокрой от слез подушке.

«За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее». Они обкрадывали солдат, днями и ночами играли в карты, много пили, однако «перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга». Вот и теперь, перед майским парадом, в полку «шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами».

Для Ромашова же, однако, «пропала вся прелесть этого сладкого отдыха» из-за ареста.

Он вспоминает, как мать наказывала его, привязывая за ногу к кровати ниткой. Эту нитку он не смел оборвать. Он сравнивает свое теперешнее состояние с той ниткой, которая удерживала его. Ромашов думает и приходит к выводу, что только собственное «Я» важно в жизни: ведь понятия родины, долга, чести, любви бессмысленны, когда они не прочувствованы человеком. Гайнан угощает Ромашова, у которого закончился кредит в лавке, куревом, и тот, расстроенный, задумывается о том, что к солдатам нельзя относиться как к серой массе, ведь у каждого из солдат есть собственное «Я». Мимо окна проходит Шурочка, она окликает Ромашова, и тот открывает окно. Появляется муж и уводит ее. Шурочка возвращается и шепотом просит Ромашова заходить чаще, так как иных друзей у нее нет.

Полковой адъютант везет Ромашова к полковнику. Тот отчитывает Ромашова, который от нахлынувших чувств, среди которых не последним была ненависть, теряет сознание. Шульгович, человек незлобливый по натуре, приводит его в себя и приглашает остаться на обед. Дома Ромашов застает Гайнана в чулане молящимся перед бюстом Пушкина. Ромашов решает, что больше не будет заставлять денщика делать всю работу и станет одеваться и раздеваться сам. Вечером он не идет в собрание, а остается дома писать повесть под заглавием «Последний роковой дебют», третью по счету.

В субботу вечером в офицерском собрании несколько офицеров играют в бильярд. Понемногу съезжаются дамы. В столовой офицеры спорят о только что разрешенных поединках. Капитан Осадчий считает, что дуэль должна быть обязательно со смертельным исходом. Ему возражает подпоручик Михин, который полагает, что иногда высшая мудрость заключается в прощении и отказе от поединка. Поручик Арчаковский, которого считают шулером и едва ли не бандитом, обзывает Михина декадентом. По желанию Раисы Петерсон начинаются танцы. Подполковник Лех, подвыпив, рассказывает Ромашову притчу о стратеге Мольтке, обещавшем отдать кошелек с золотом тому офицеру, от которого услышит хоть одно умное слово, но умершем, так и не найдя такого.

Раиса нарочно садится поблизости от Ромашова и кокетничает со своим партнером, поручиком Олизаром. Во время кадрили, которую она танцует с Ромашовым, Раиса устраивает безобразную сцену: разражается бранью в адрес Шурочки, лицемерно сожалеет о том, что ради Ромашова пожертвовала мужем, «этим идеальным, прекрасным человеком». Ромашов же улыбается, вспоминая, как она обзывала мужа дураком, болваном и заводила романы с каждым молодым офицером, прибывавшим в полк. Ромашов предлагает ей мирно расстаться, так как они не любят друг друга. Он возвращается в столовую, пытается пооткровенничать, «поговорить по душе» с Веткиным, но с тоской понимает, что нет никого, кто понял бы его мысли.

Утром Ромашов по обыкновению опаздывает на занятия. Капитан Слива отчитывает его. «Этот человек представлял собою грубый и тяжелый осколок прежней, отошедшей в область предания, жестокой дисциплины, с повальным драньем, мелочной формалистикой, маршировкой в три темпа и кулачной расправой». Правда, он никогда не задерживал денежные письма солдатам и лично следил за ротным котлом, поэтому только в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него. Но молодым офицерам он не давал спуску. Тем временем занятия продолжаются. Подчиненный Ромашова унтер-офицер Шаповаленко замахивается на слабого и забитого солдата Хлебникова, которому не удается подтянуться на перекладине. Ромашов одергивает Шаповаленко. После гимнастики, когда солдатам был дан десятиминутный отдых, офицеры сходятся на плацу. Слива разглагольствует о воинской дисциплине,

о прежних порядках, когда командир мог безнаказанно бить солдата. Ромашов отвечает, что рукоприкладство — мерзость, что бить солдата бесчестно, и грозит подать рапорт командиру полка на Сливу.

В ротной школе солдаты занимаются «словесностью», затем во дворе — «приготовительными к стрельбе упражнениями». После занятий Ромашов и Веткин пошли в собрание и вдвоем выпили много водки. «Ромашов, почти потеряв сознание, целовался с Веткиным, плакал у него на плече громкими истеричными слезами, жалуясь на пустоту и тоску жизни…» Как он добрался домой и кто его уложил в постель, Ромашов не помнил.

Шурочка приглашает Ромашова отпраздновать их общие именины. Он одалживает деньги на подарок и извозчика у подполковника Рафальского (которого кличут Бремом, так как он держит дома животных).

Ромашов приезжает к Николаевым и видит у забора три пароконных экипажа. Постепенно собираются приглашенные гости.

Именины празднуют за городом. После тоста Осадче- го за войны прошлых лет Шурочка и Ромашов удаляются. Она говорит Ромашову, что ей снилось, как они с ним танцевали вальс, а он признается ей в любви, клянется, что добьется славы и успеха. Она признается, что ее тоже влечет к нему: «Но зачем вы такой жалкий! Ведь жалость — сестра презрения. Подумайте, я не могу уважать вас. О, если бы вы были сильный!» Мужа она не любит, ребенка не хочет, но изменять супругу не намерена. Когда они возвращаются, Николаев отчитывает жену, та отвечает ему «с непередаваемым выражением негодования и презрения».

Богатый холостяк капитан Стельковский любит нанимать в прислуги молодых девушек и, совратив, отпускать. Но его рота — лучшая в полку. Стельковский терпелив, хладнокровен, настойчив, не бьет солдат. Офицеры его недолюбливают, зато солдаты обожают.

15 мая — день смотра. Все офицеры поднимают солдат в четыре утра маршировать. Рота Стельковского появляется на плацу без четверти десять. Во время смотра все роты, кроме его, оказываются не на высоте. Остается церемониальный марш. Ромашов мечтает о том, что генерал заметит и похвалит именно его, он так увлекается мечтами, что теряет равнение, и полурота, следующая за ним, сбивается в кучу. Солдат Хлебников падает в пыль и на глазах генерала чуть ли не на четвереньках догоняет своих. Ромашов понимает, что опозорен навеки и ему остается только застрелиться. Капитан Слива требует, чтобы он подал рапорт о переводе в другую роту. Ромашову мучительно стыдно. По пути в лагерь Ромашов застает фельдфебеля за избиением Хлебникова, но не находит сил вступиться.

Николаев запрещает Ромашову бывать в их доме, так как каждый день приходят анонимные письма, порочащие репутацию Шурочки. Придя в собрание, Ромашов слышит, как офицеры говорят о его провале, а Слива заявляет, что Ромашов не офицер, а «так, междометие какое-то». Ромашов бродит по городу и мечтает покончить с собой, чтобы все жалели о его смерти. Он упрекает Бога, что тот отвернулся от него. Вдруг он видит человека в сером, направляющегося к железнодорожным путям. Эго Хлебников, который тоже решил покончить с собой. Ромашов утешает его. Солдат плачет, жалуется на жестокость товарищей, вымогательство взводного, свое здоровье. Впервые Ромашов задумывается над тем, что таких Хлебниковых тысячи, а он лиц своих подчиненных и тех не помнит.

«С этой ночи в Ромашове произошел глубокий душевный перелом. Он стал уединяться от общества офицеров, обедал большей частью дома, совсем не ходил на танцевальные вечера в собрание и перестал пить. Он точно созрел, сделался старше и серьезнее». Он приближает к себе Хлебникова, устроив ему маленький дополнительный заработок, начинает задумываться об отставке, о гражданских профессиях: «науке, искусстве и свободном физическом труде». С Шурочкой увидеться, как он ни старался, ему не удается.

Солдат капитана Осадчего накладывает на себя руки. В компании с другими офицерами Осадчий много пьет в собрании. Однажды Ромашов оказывается с ними. После собрания офицеры едут в публичный дом, выталкивают оттуда двоих штатских. Бек-Агамалов шашкой бьет посуду и зеркала, Ромашов останавливает его, и офицеры возвращаются в собрание.

Осадчий и Веткин поют отходную самоубийце. Ромашов требует прекратить издеваться над покойником. Появляется Николаев и обвиняет Ромашова и Назан- ского в том, что они позорят полк, грозит избить Ромашова, тот выплескивает ему в лицо остатки пива из своего стакана.

Офицерский суд приговаривает Ромашова и Николаева к поединку. О Шурочке, из-за которой им предстоит стреляться, никто не упоминает.

Пьяный Назанский, которого посещает Ромашов, говорит, что Николаева Ромашов простит, а вот убийство человека никогда себе не простит и не забудет об этом. Назанский и Ромашов катаются на лодке, говорят о смысле жизни, о развале в армии. Причину развала Назанский видит в презрении к свободной личности, он верит, что придет время, когда восторжествуют «свободная душа, а с нею творческая мысль и веселая жажда жизни». Назанский советует Ромашову уволиться из армии, чтобы «на воле» узнать, насколько прекрасна жизнь.

Дома Ромашов находит Шурочку, та говорит, что не любит мужа, но его карьера — это ее будущее, уговаривает Ромашова стреляться с Николаевым («в дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то сомнительное, а репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки»). Перед разлукой она отдается Ромашову.

Последняя глава повести — это протокол дуэли, который свидетельствует о том, что Николаев ранил Ромашова в правую верхнюю часть живота. Ромашов ответить выстрелом не сумел и умер сразу же после того, как секунданты приняли решение считать поединок законченным.

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность. — Хлебников! Дьявол косорукой! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост? В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства — и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом: — З-заколу! — Да постой... да дурак ты... — уговаривал его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть... — Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье. Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами. — Свинство, — сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. — Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп! — А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал с хитрым лицом Лбов. — Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное — что? Главное — ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое — что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию — восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу. — Вчера... — Лбов вдруг прыснул от смеха. — Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «Наве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем». — Все надоело, Кука! — сказал Веткин и зевнул. — Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек? — Да. Бек-Агамалов, — решил зоркий Лбов. — Как красиво сидит. — Очень красиво, — согласился Ромашов. — По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек. По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами. — Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? — опросил Ромашов у Веткина. — Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади! — Подождите, я ему крикну, — сказал Лбов. Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Бек! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам. Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой. — Здравствуй, Бек, — сказал Веткин. — Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы? Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы... — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. — Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! — мотнул головой Веткин. — Послушайте, господа, — заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. — Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире... — Не ври, фендрик! — сказал Бек-Агамалов. Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика. — Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! — Что слышно нового, Бек? — спросил Веткин. — Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет им него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была. — Крепко завинчено! — сказал Веткин с усмешкой — не то иронической, не то поощрительной. — В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!» Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям. — А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку... — Заткнитесь, Лбов, — серьезно заметил ему Веткин. — Эко вас прорвало сегодня. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. — Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена... Чего ты трусишь, фендрик! — крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. — Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. — Ну ты, азиат!.. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. — Ты слыхал, Бек, как в N-ском полку один адъютант купил лошадь из цирка? Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!..» — Э, пустяки, — сморщился Веткин. — Слушай, Бек, ты нам с этой рубкой действительно сюрприз преподнес. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. — Что же вы? Рубили? — спросил с любопытством Бек-Агамалов. — Ромашов, вы не пробовали? — Нет еще. — Тоже! Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. — Когда это у меня время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава богу, не мальчик дался... — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. — Зачем это, спрашивается? На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. — Ну, хорошо, а в мирное время? Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что... — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и дело в шляпе... Бек-Агамалов сделал недовольное лицо. — Э, ты все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак... возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. — Н-ну! Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых... ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. — А если револьвер дома остался? — спросил Лбов. — Ну, черт... ну съезжу за ним... Вот глупости. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. — Знаю. Слышал. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил... Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. — Опять! — строго заметил Веткин. — Господа... пожалуйста... Ха-ха-ха! В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — рраз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет?» — «Подпрапорщик Краузе, умереть под знаменем!» Лег и прострелил себе руку. Потом суд его оправдал. — Молодчина! — сказал Бек-Агамалов. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю... да... Но если штатский... как бы это сказать?.. Да... Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее... зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать... — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. — Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет... э-э-э... я, знаете ли, вээбще... э-э... не признаю дуэли. Я противник кровопролития... И кроме того, э-э... у нас есть мировой судья...» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. — Что? Ага! Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде... — А на людях? — вставил Лбов. — И на людях, — спокойно ответил Бек-Агамалов. — Да еще как рубят! Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то, что и мараться. — А ты, Бек, можешь так? Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу... Барашка молодого пополам пересеку... пробовал даже телячью тушу... а человека, пожалуй, нет... не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось... нет. Мой отец это делал легко... — А ну-ка, господа, пойдемте попробуем, — сказал Лбов молящим тоном, с загоревшимися глазами. — Бек, милочка, пожалуйста, пойдем... Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда. — Плохо! — заметил, покачав головой, Бек-Агамалов. — Вы, Ромашов... Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. — Руку! — крикнул Бек-Агамалов. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. — Эх! Вот видите! — воскликнул сердито Бек-Агамалов, слезая с лошади. — Так и руку недолго отрубить. Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Институтка. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. — Он сделал несколько быстрых кругообразных движений кистью правой руки, и клинок шашки превратился над его головой в один сплошной сверкающий круг. — Теперь глядите: левую руку я убираю назад, за спину. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад... Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Вот, смотрите. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. — Ах, черт! Вот это удар! — воскликнул восхищенный Лбов. — Бек, голубчик, пожалуйста, еще раз. — А ну-ка, Бек, еще, — попросил Веткин. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. — Это что? Это разве рубка? — говорил он с напускным пренебрежением. — Моему отцу, на Кавказе, было шестьдесят лет, а он лошади перерубал шею. Пополам! Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой стрункой и рубят. Если нет брызгов, значит удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. — Ваше благородие... Командир полка едут! — Сми-ирррна! — закричал протяжно, строго и возбужденно капитан Слива с другого конца площади. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легко соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. — Здорово, шестая! — послышался густой, спокойный голос полковника. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. — Прошу продолжать занятия, — сказал командир полка и подошел к ближайшему взводу. Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. — Ты кто такой? — отрывисто спросил полковник, внезапно остановившись перед молодым солдатом Шарафутдиновым, стоявшим у гимнастического забора. — Рядовой шестой роты Шарафутдинов, ваша высокоблагородия! — старательно, хрипло крикнул татарин. — Дурак! Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. — Н-ну? — возвысил голос Шульгович. — Который лицо часовой... неприкосновенно... — залепетал наобум татарин. — Не могу знать, ваша высокоблагородия, — закончил он вдруг тихо и решительно. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. — Я, господин полковник. — А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул вдруг Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей... Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? — Не могу знать, — ответил с унынием, но поспешно и твердо татарин. — У!..... Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. — И Шульгович несколько раз изо всей силы ударил себя ладонью по груди. — Не могу знать... .......... — ... — выругался полковник длинной, в двадцать слов, запутанной и циничной фразой. — Капитан Слива, извольте сейчас же поставить этого сукина сына под ружье с полной выкладкой. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? — ткнул он пальцем в губы Шарафутдинову. — Это — срам, позор, омерзение, а не солдат. Фамилию своего полкового командира не знает... У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами... И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того... У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. — Что?! — заревел он таким неестественно оглушительным голосом, что еврейские мальчишки, сидевшие около шоссе на заборе, посыпались, как воробьи, в разные стороны. — Что? Разговаривать? Ма-ал-чать! Молокосос, прапорщик позволяет себе... Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. — Стыдно вам-с, капитан Слива-с, — ворчал Шульгович, постепенно успокаиваясь. — Один из лучших офицеров в полку, старый служака — и так распускаете молодежь. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут... Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. — Эх, ба-тень-ка! — с презрением, сухо и недружелюбно сказал Слива несколько минут спустя, когда офицеры расходились по домам. — Дернуло вас разговаривать. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не... Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренно: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти...»

Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующего дня вновь шел в этот уютный дом.

«Тебе от барыни письма пришла», - доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали ее мужа. Приторный запах ее духов и пошло-игривый тон письма вызывал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, Ромашов постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видела в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность любить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж ее ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать. …На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и ее верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых. Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», - призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать ее платье: «Саша… Я люблю вас…» Она призналась, что ее волнует его близость, но он слишком жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, - и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Еще в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И теперь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался - и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николаевым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и еще - не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» - спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а негде их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых. Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило Ромашову сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Он все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись в публичный дом. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсюда!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Век, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Казанский? Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев, попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть окончена примирением. Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Казанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь - явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала говорить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не будет ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться… Один раз… возьмем наше счастье…» - и прильнула горячими губами к его рту.

…В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагались показания младшего врача г. Знойко.

Казанский Василий Нилыч - своего рода двойник главного героя повести подпоручика Ромашова. Как и Ромашов, он держится особняком от полковой жизни. Как и Ромашов, влюблен в Шурочку Николаеву. Шурочка говорит, что она «эдаких людей стреляла бы как бешеных собак», что он «позор для полка, мерзость». В начале повести Н. решает на месяц уйти в отпуск со службы. В полку все думают, что у него очередной запой, но сам Н. в разговоре с Ромашовым называет это шагом к свободе. Н. ненавидит военную службу, питает склонность к «философским рассуждениям», причем в эти минуты совершенно преображается: «Никогда еще лицо Назанского не казалось Ромашову таким красивым и интересным, вся его массивная и изящная голова была похожа на голову греческих героев или мудрецов». В любви Н. видит «засаду с приманкой и петлей на шее», хотя считает, что у любви есть «свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов». К ним Н. причисляет себя. В юности он мечтал влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, наняться к ней лакеем, чтобы раз в жизни прикоснуться к ее платью.

Не называя имени Шурочки, Н. рассказывает Ромашову историю своей любви. Он как бы предупреждает Ромашова о грозящей ему опасности, видя, что в Шурочке живут сразу «два человека: один - с сухим, эгоистичным умом, другой - с нежным и страстным сердцем».

Во второй раз Н. и Ромашов встречаются перед дуэлью. Н. доказывает, что отказ от дуэли был бы более смелым поступком, чем согласие на нее. Н. уговаривает Ромашова уйти в отставку, так как служба в армии уродует даже лучших людей, видит в душе Ромашова «какой-то внутренний свет», который погасят в «берлоге», т. е. в полку. Ромашов чувствует в Н. сумасшествие, передающееся «волнами ужаса» ему самому.

Ромашов Георгий Алексеевич (Ромочка, Юрий Алексеевич) - главный герой повести. Шурочка называет его «неуклюжим», «милым мальчиком», «добрым, трусливым», слабым. В молодом выпускнике кадетского училища, ныне подпоручике, второй год служащем в полку, расквартированном в маленьком еврейском местечке, своеобразно соединяются слабость воли и сила духа. Служба в армии для Р. тяжелое испытание: он не может смириться с грубостью и пошлостью полкового быта.

Р. сочиняет повести, хотя и стыдится своих литературных занятий. «Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок». Однако именно застенчивый, краснеющий даже в разговоре с офицерами Р. заступается за солдата-татарина перед полковым командиром Шульговичем, чем вызывает его гнев. Р. осознает свое одиночество и затерянность среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей. От тоски Р. часто ходит на вокзал, где ненадолго останавливающиеся поезда напоминают ему об иной, праздничной жизни. Р. сохранил детскую привычку «думать о себе в третьем лице, словами шаблонных романов». Но однажды он увидел, что стоящие на платформе курьерского поезда красивая дама и ее спутник смеются над ним - бледным, близоруким и неловким.

Подобно Андрею Болконскому из «Войны и мира» Л. Толстого, Р. мечтает о подвиге. Он не в силах заставить себя не ходить больше в дом Николаевых, отказаться от любви к Шурочке, считающей себя натурой возвышенной и мечтающей вырваться из пошлой полковой жизни. Для этого нужно одно: чтобы ее муж с третьей попытки сдал экзамены в военную академию. Разорвав тягостную связь с Раисой Петерсон, Р. «не стыдится скорбеть о своей утраченной чистоте, о простой физической чистоте». Догадавшись о любви Р. к Шурочке, Раиса шлет Николаеву анонимные письма-пасквили. Наконец Шурочка признается Р. в любви, но упрекает его: «Зачем вы такой слабый! Если бы вы могли завоевать себе большое имя, большое положение!»

Называя себя «маленьким», «слабым», «песчинкой», Р. ропщет против Бога, но затем просит прощения: «Делай со мной все, что Тебе угодно. Я всему повинуюсь с благодарностью». Р. испытывает глубокий душевный надлом, чувствует себя намного старше своих двадцати двух лет.

После драки с Николаевым Р. вызывает его на дуэль и за сутки становится «сказкой города и героем дня». Заседание офицерского суда выносит решение о неминуемости поединка между Р. и Николаевым. Шурочка просит Р. не убивать ее мужа, но и не отказываться от дуэли, так как это может помешать его поступлению в академию. По словам Шурочки, Николаев обо всем знает и тоже будет стараться не попасть в Р. Тут «между ними незримо проползло что-то тайное, гадкое, склизкое», и Шурочка, зная, что видит Р. в последний раз, отдается ему.

На следующий день Николаев убивает Р. на дуэли.

Повесть Александра Ивановича Куприна «Поединок» состоит из двадцати трех частей.

«Поединок» краткое содержание по главам

Глава 1

По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика.
Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. — Прошу продолжать занятия, — сказал командир полка и подошел к ближайшему взводу. — Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам.
Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул вдруг Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей…

Глава 2

«Пойду на вокзал», — подумал Ромашов. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку.
Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится.
» Бешено, с потрясающим криком ринулись солдаты вперед, вслед за Ромашовым. Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны.

Глава 3

За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки. В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. «Вот странно, — говорил про себя Ромашов, — где-то я читал, что человек не может ни одной секунды не думать.
Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник. Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам.
Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно.

Глава 4

» Улыбка внезапно сошла с лица Александры Петровны, лоб нахмурился. Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. «Может быть, это про меня?» — робко подумал Ромашов.
Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так же быстро опустила глаза на вязанье. Но сейчас же опять подняла их и засмеялась. — Да вы ничего, Юрий Алексеич… вы посидите и оправьтесь немного. «Оправьсь!» — как у вас командуют.
Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? — вдруг строго спросила Александра Петровна. — Не смейте бредить в моем присутствии. Он улыбнулся рассеянной улыбкой. —

Глава 5

5 Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света.
Думаю, можно… Ходит все по комнате. — Зегржт на секунду прислушался. — Вот и теперь ходит. Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. — Если позволите, я зайду в другой раз.
Р.П.» Глупостью, пошлостью, провинциальным болотом и злой сплетней повеяло на Ромашова от этого безграмотного и бестолкового письма. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода.

Глава 6

Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках.
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно проходили люди. «У них целый день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они не торопятся.
Ромашову вдруг вспомнился один ненастный вечер поздней осени. Несколько офицеров, и вместе с ними Ромашов, сидели в собрании и пили водку, когда вбежал фельдфебель девятой роты Гуменюк и, запыхавшись, крикнул своему ротному командиру: — Ваше высокоблагородие, молодых пригнали!.. Да, именно пригнали.

Глава 7

7 В половине четвертого к Ромашову заехал полковой адъютант, поручик Федоровский. Это был высокий и, как выражались полковые дамы, представительный молодой человек с холодными глазами и с усами, продолженными до плеч густыми подусниками. Он держал себя преувеличенно-вежливо, но строго-официально с младшими офицерами, ни с кем не дружил и был высокого мнения о своем служебном положении.
Бесцветные светлые глаза глядели враждебно. На поклон подпоручика он коротко кивнул головой. Ромашов вдруг заметил у него в ухе серебряную серьгу в виде полумесяца с крестом и подумал: «А ведь я этой серьги раньше не видал». —
Денщик вздрогнул и, вскочив с кровати, вытянулся. На лице его отразились испуг и замешательство. — Алла? — спросил Ромашов дружелюбно. Безусый мальчишеский рот черемиса весь растянулся в длинную улыбку, от которой при огне свечи засверкали его великолепные белые зубы. — Алла, ваша благородия! —

Глава 8

Ромашов пришел в собрание в девять часов. Пять-шесть холостых офицеров уже сошлись на вечер, но дамы еще не съезжались. Между ними издавна существовало странное соревнование в знании хорошего тона, а этот тон считал позорным для дамы являться одной из первых на бал.
Поздоровавшись с тремя офицерами, Ромашов сел рядом с Лещенкой, который предупредительно отодвинулся в сторону, вздохнул и поглядел на молодого офицера грустными и преданными собачьими глазами. — Как здоровье Марьи Викторовны? — спросил Ромашов тем развязным и умышленно громким голосом, каким говорят с глухими и туго понимающими людьми и каким с Лещенкой в полку говорили все, даже прапорщики. —
Музыканты, вальс! — Простите, господин подполковник, мои обязанности призывают меня, — сказал Ромашов. — Эх, братец ты мой, — с сокрушением поник головой Лех. — И ты такой же перец, как и они все…

Глава 9

Здравствуйте, Юрий Алексеевич! Что же вы не подойдете поздороваться? — запела Раиса Александровна. Ромашов подошел. Она со злыми зрачками глаз, ставшими вдруг необыкновенно маленькими и острыми, крепко сжала его руку. — Я по вашей просьбе оставила вам третью кадриль. Надеюсь, вы не забыли?
Кавалье, ангаже во дам! [Кавалеры, приглашайте дам! (фр.)] Ромашов с Раисой Александровной стали недалеко от музыкантского окна, имея vis-a-vis [напротив (фр.)] Михина и жену Лещенки, которая едва достигала до плеча своего кавалера.
Раиса с треском сложила веер. — О, подлец-мерзавец! — прошептала она трагически и быстро пошла через залу в уборную. Все было кончено, но Ромашов не чувствовал ожидаемого удовлетворения, и с души его не спала внезапно, как он раньше представлял себе, грязная и грубая тяжесть.

Глава 10

10 Было золотое, но холодное, настоящее весеннее утро. Цвела черемуха. Ромашов, до сих пор не приучившийся справляться со своим молодым сном, по обыкновению опоздал на утренние занятия и с неприятным чувством стыда и тревоги подходил к плацу, на котором училась его рота.
«Эх, все равно уж! — думал с отчаянием Ромашов, подходя к роте. — И здесь плохо, и там плохо, — одно к одному. Пропала моя жизнь!» Ротный командир, поручик Веткин, Лбов и фельдфебель стояли посредине плаца и все вместе обернулись на подходившего Ромашова. Солдаты тоже повернули к нему головы.
Прошу господ офицеров идти в ротную школу, — закончил он сердито. Он резко повернулся к офицерам спиной. — Охота вам было ввязываться? — примирительно заговорил Веткин, идя рядом с Ромашовым. — Сами видите, что эта слива не из сладких. Вы еще не знаете его, как я знаю. Он вам таких вещей наговорит, что не будете знать, куда деваться. А возразите, — он вас под арест законопатит. —

Глава 11

11 В ротной школе занимались «словесностью». В тесной комнате, на скамейках, составленных четырехугольником, сидели лицами внутрь солдаты третьего взвода. В середине этого четырехугольника ходил взад и вперед ефрейтор Сероштан. Рядом, в таком же четырехугольнике, так же ходил взад и вперед другой унтер-офицер полуроты — Шаповаленко. —
Бондаренко! — выкрикнул зычным голосом Сероштан. Бондаренко, ударившись обеими ногами об пол, вскочил прямо и быстро, как деревянная кукла с заводом. — Если ты, примерно, Бондаренко, стоишь у строю с ружом, а к тебе подходит начальство и спрашивает: «Что у тебя в руках, Бондаренко?» Что ты должен отвечать? —
По крайности не даром хлеб ели. Так-то, господин филозоф. Пойдем после ученья со мной в собрание? — Что ж, пойдемте, — равнодушно согласился Ромашов. — Собственно говоря, это свинство так ежедневно проводить время. А вы правду говорите, что если так думать, то уж лучше совсем не служить. Разговаривая, они ходили взад и вперед по плацу и остановились около четвертого взвода.
Рота, ша-ай… на краул! — Рраз! — гаркнули солдаты и коротко взбросили ружья кверху. Слива медленно обошел строй, делая отрывистые замечания: «доверни приклад», «выше штык», «приклад на себя». Потом он опять вернулся перед роту и скомандовал: — Дела-ай… два! —

Глава 12

Ромашов судорожно и крепко потер руками лицо и даже крякнул от волнения. — Гайнан, — сказал он шепотом, боязливо косясь на дверь. — Гайнан, ты поди скажи ему, что подпоручик вечером непременно дадут ему на чай.
У корыта лежала боком на земле громадная розовая йоркширская свинья. Полковник Брем, одетый в кожаную шведскую куртку, стоял у окна, спиною к двери, и не заметил, как вошел Ромашов. Он возился около стеклянного аквариума, запустив в него руку по локоть.
Ромашов обернулся. — Зверинец смотрели? — лукаво спросил Веткин, указывая через плечо большим пальцем на дом Рафальского. Ромашов кивнул головой и сказал с убеждением: — Брем у нас славный человек. Такой милый! — Что и говорить! — согласился Веткин. —

Глава 13

13 Подъезжая около пяти часов к дому, который занимали Николаевы, Ромашов с удивлением почувствовал, что его утренняя радостная уверенность в успехе нынешнего дня сменилась в нем каким-то странным, беспричинным беспокойством.
Шурочка стояла в черной раме раскрытой двери. На ней было белое гладкое платье с красными цветами за поясом, с правого бока; те же цветы ярко и тепло краснели в ее волосах. Странно: Ромашов знал безошибочно, что это — она, и все-таки точно не узнавал ее. Чувствовалось в ней что-то новое, праздничное и сияющее.
Лещенко поглядел на подпоручика собачьими, преданными, добрыми глазами и со вздохом полез в экипаж. Наконец все расселись. Где-то впереди Олизар, паясничая и вертясь на своем старом, ленивом мерине, запел из оперетки: Сядем в почтовую карету скорей, Сядем в почтовую карету поскоре-е-е-ей. —

Глава 14

Андрусевич, сидевший рядом с Осадчим, в комическом ужасе упал навзничь, притворяясь оглушенным. Остальные дружно закричали. Мужчины пошли к Шурочке чокаться. Ромашов нарочно остался последним, и она заметила это. Обернувшись к нему, она, молча и страстно улыбаясь, протянула свой стакан с белым вином.
Из-за деревьев было видно пламя костра. Корявые стволы, загораживавшие огонь, казались отлитыми из черного металла, и на их боках мерцал красный изменчивый свет. — Ну, а если я возьму себя в руки? — спросил Ромашов. — Если я достигну того же, чего хочет твой муж, или еще большего?
Ромашов опять сидел в экипаже против барышень Михиных и всю дорогу молчал. В памяти его стояли черные спокойные деревья, и темная гора, и кровавая полоса зари над ее вершиной, и белая фигура женщины, лежавшей в темной пахучей траве. Но все-таки сквозь искреннюю, глубокую и острую грусть он время от времени думал про самого себя патетически: «Его красивое лицо было подернуто облаком скорби».

Глава 15

Готовились к майскому смотру и не знали ни пощады, на устали. Ротные командиры морили свои роты по два и по три лишних часа на плацу. Во время учений со всех сторон, изо всех рот и взводов слышались беспрерывно звуки пощечин.
«Глаза дам сверкали восторгом». Раз, два, левой!.. «Впереди полуроты грациозной походкой шел красивый молодой подпоручик». Левой, правой!.. «Полковник Шульгович, ваш Ромашов одна прелесть, — сказал корпусный командир, — я бы хотел иметь его своим адъютантом».
Веткин отошел в сторону. «Вот возьму сейчас подойду и ударю Сливу по щеке, — мелькнула у Ромашова ни с того ни с сего отчаянная мысль. — Или подойду к корпусному и скажу: «Стыдно тебе, старому человеку, играть в солдатики и мучить людей. Отпусти их отдохнуть. Из-за тебя две недели били солдат».

Глава 16

16 Из лагеря в город вела только одна дорога — через полотно железной дороги, которое в этом месте проходило в крутой и глубокой выемке. Ромашов по узкой, плотно утоптанной, почти отвесной тропинке быстро сбежал вниз и стал с трудом взбираться по другому откосу. Еще с середины подъема он заметил, что кто-то стоит наверху в кителе и в шинеле внакидку.
Низко склоненная голова Хлебникова вдруг упала на колени Ромашову. И солдат, цепко обвив руками ноги офицера, прижавшись к ним лицом, затрясся всем телом, задыхаясь и корчась от подавляемых рыданий. —
Хлебников схватил руку офицера, и Ромашов почувствовал на ней вместе с теплыми каплями слез холодное и липкое прикосновение чужих губ. Но он не отнимал своей руки и говорил простые, трогательные, успокоительные слова, какие говорит взрослый обиженному ребенку. Потом он сам отвел Хлебникова в лагерь.

Глава 17

С удивлением, с тоской и ужасом начинал Ромашов понимать, что судьба ежедневно и тесно сталкивает его с сотнями этих серых Хлебниковых, из которых каждый болеет своим горем и радуется своим радостям, но что все они обезличены и придавлены собственным невежеством, общим рабством, начальническим равнодушием, произволом и насилием.
Ромашов кое-что сделал для Хлебникова, чтобы доставить ему маленький заработок. В роте заметили это необычайное покровительство офицера солдату. Часто Ромашов, замечал, что в его присутствии унтер-офицеры обращались к Хлебникову с преувеличенной насмешливой вежливостью и говорили с ним нарочно слащавыми голосами. Кажется, об этом знал и капитан Слива.
Часто, увидав издали женщину, которая фигурой, походкой, шляпкой напоминала ему Шурочку, он бежал за ней со стесненным сердцем, с прерывающимся дыханием, чувствуя, как у него руки от волнения делаются холодными и влажными. И каждый раз, заметив свою ошибку, он ощущал в душе скуку, одиночество и какую-то мертвую пустоту.

Глава 18

Ромашову было противно опухшее лицо Веткина с остекленевшими глазами, был гадок запах, шедший из его рта, прикосновение его мокрых губ и усов. Но он был всегда в этих случаях беззащитен и теперь только деланно и вяло улыбался. — Постой, зачем я к тебе пришел?.. — кричал Веткин, икая и пошатываясь. — Что-то было важное…
Женщины истерически визжали. Мужчины отталкивали друг друга. Ромашова стремительно увлекли к дверям, и кто-то, протесняясь мимо него, больно, до крови, черкнул его концом погона или пуговицей по щеке. И тотчас же на дворе закричали, перебивая друг друга, взволнованные, торопливые голоса.
Ромашов быстро замигал веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце его забилось быстро и беспорядочно, как во время испуга, а голова опять сделалась тяжелой и теплой. — Пусти! — еще раз крикнул Бек-Агамалов с ненавистью и рванул руку.

Глава 19

Собрание, несмотря на поздний час, было ярко освещено и полно народом. В карточной, в столовой, в буфете и в бильярдной беспомощно толклись ошалевшие от вина, от табаку и от азартной игры люди в расстегнутых кителях, с неподвижными кислыми глазами и вялыми движениями. Ромашов, здороваясь с некоторыми офицерами, вдруг заметил среди них, к своему удивлению, Николаева.
От табачного дыма резало в глазах. Клеенка на столе была липкая, и Ромашов вспомнил, что он не мыл сегодня вечером рук. Он пошел через двор в комнату, которая называлась «офицерскими номерами», — там всегда стоял умывальник. Это была пустая холодная каморка в одно окно.
Обо всем будет мною утром подан рапорт командиру полка. И все расходились смущенные, подавленные, избегая глядеть друг на друга. Каждый боялся прочесть в чужих глазах свой собственный ужас, свою рабскую, виноватую тоску, — ужас и тоску маленьких, злых и грязных животных, темный разум которых вдруг осветился ярким человеческим сознанием.

Глава 20

Форма одежды обыкновенная. Председатель суда подполковник Мигунов». Ромашов не мог удержаться от невольной грустной улыбки: эта «форма одежды обыкновенная» — мундир с погонами и цветным кушаком — надевается именно в самых необыкновенных случаях: «на суде, при публичных выговорах и во время всяких неприятных явок по начальству.
Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза. Он слышал, как Николаев спросил в буфете рюмку коньяку и как он прощался с кем-то. Потом почувствовал мимо себя шаги Николаева.
Потирая, точно при умывании, свои желтые костлявые руки с длинными мертвыми пальцами и синими ногтями, он сказал усиленно-вежливо, почти ласково, тонким и вкрадчивым голосом: — Ну да, все это, конечно, так и делает честь вашим прекрасным чувствам. Но скажите нам, подпоручик Ромашов… вы до этой злополучной и прискорбной истории не бывали в доме поручика Николаева?

Глава 21

21 Назанский был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив рука под голову. В его глазах была равнодушная, усталая муть. Его лицо совсем не изменило своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно: — Здравствуйте, Василий Нилыч, не помешал я вам? —
Ромашов бросил весла вдоль бортов. Лодка едва подвигалась по воде, и это было заметно лишь по тому, как тихо плыли в обратную сторону зеленые берега. — Да, ничего не будет, — повторил Ромашов задумчиво. — А посмотрите, нет, посмотрите только, как прекрасна, как обольстительна жизнь! — воскликнул Назанский, широко простирая вокруг себя руки. —
Вода в сторону зари была розовая, гладкая и веселая, но позади лодки она уже сгустилась, посинела и наморщилась. Ромашов сказал внезапно, отвечая на свои мысли: — Вы правы. Я уйду в запас. Не знаю сам, как это сделаю, но об этом я и раньше думал.

Глава 22

Можно говорить громко. До все-таки оба они продолжали говорить шепотом, и в этих тихих, отрывистых словах, среди тяжелого, густого мрака, было много боязливого, смущенного и тайно крадущегося. Они сидели, почти касаясь друг друга.
Ромашов сидел, низко склонившись головой на ладонь. Он вдруг почувствовал, что Шурочка тихо и медленно провела рукой по его волосам. Он спросил с горестным недоумением: — Что же я могу сделать? Она обняла его за шею и нежно привлекла его голову к себе на грудь. Она была без корсета. Ромашов почувствовал щекой податливую упругость ее тела и слышал его теплый, пряный, сладострастный запах.
На секунду среди белого пятна подушки Ромашов со сказочной отчетливостью увидел близко-близко около себя глаза Шурочки, сиявшие безумным счастьем, и жадно прижался к ее губам… — Можно мне проводить тебя? — спросил он, выйдя с Шурочкой из дверей на двор. —

Глава 23

Противники встретились без пяти минут в 6 часов утра, в роще, именуемой «Дубечная», расположенной в 3 1/2 верстах от города. Продолжительность поединка, включая сюда и время, употребленное на сигналы, была 1 мин.
Места, занятые дуэлянтами, были установлены жребием. По команде «вперед» оба противника пошли друг другу навстречу, причем выстрелом, произведенным поручиком Николаевым, подпоручик Ромашов ранен был в правую верхнюю часть живота. Для выстрела поручик Николаев остановился, точно так же, как и оставался стоять, ожидая ответного выстрела.